Часть первая, часть вторая, часть третья, часть четвертая, часть пятая, часть шестая, часть седьмая
Не надо тебе туда
В семнадцать лет всё здорово. Можно гулять, веселиться, влюбляться во всех девчонок сразу, тусить на концертах. Но именно в семнадцать лет нависает мрачная тень по имени «армия». И это неотвратимо, как осень и школа. Постоянная мысль о том, что ты будешь лысым, ходить строем, вскакивать с кровати, когда хочется спать, бежать неизвестно зачем и куда, исполнять, что прикажут: смирно, налево, направо, упал-отжался. Как только эта мысль подступала, пропадало всякое веселье. Наваливалась тоска и безысходность, даже если это было лето, солнце, речка, а рядом Ленка, Танька, мотоцикл и гитара. «Армия» — страшное слово. И страшное оно не потому, что я не люблю свою Родину, или потому, что я трусло конченое – нет! Страшно потому, что в армии тебя поведут, куда ты не хочешь идти, и заставят делать то, что делать вовсе не хочется. Ты станешь винтиком в механизме, ничем не отличимым от остальных. Р-раз — и ты лысый, а ведь всю жизнь был волосатым. Р-раз — и ты в строю, но строем не ходил никогда, даже в очереди не стоял. Ты просто становишься как все. И никакая ты не талантливая и особенная личность.
А тут еще с оружием в руках отправляли на помощь братскому народу в Афганистан, и печальные истории вернувшихся о не вернувшихся не бодрили и не звали отдать свою жизнь неизвестно за что и зачем. Но неизбежность, она потому и неизбежность, что от неё как ни бегай, как ни убегай, всё равно в нее уткнешься, да еще растерянным и неготовым её встретить.
Уже были пройдены все медкомиссии, где с кислыми лицами тебя осматривали, как животное на ферме. Годен-негоден. Годен! Следующий! Я уже смирился с тем, что два года из жизни будут вычеркнуты. Но тут произошло непредсказуемое. На очередной комиссии военные начальники сказали слова, от которых у меня ослабели колени и в животе сделалось тошнёхонько. И так запросто они это сказали, будто я не был особенным, единственным, неповторимым, так себе, просто пацан, как все. Сидящий по центру стола офицер посмотрел на меня, задумался, полистал какой-то журнал и сказал: «Давайте-ка его в Морфлот».
— Куда-а-а?! — заскулил я, забыв о собственной крутизне, — куда вы сказали? — Последний слог я задрал вверх, сорвался на фальцет, да так и остался стоять истуканом, вытянув шею вперед и растопырив глаза как сова. Офицеры как по команде глянули на меня. На лицах никаких эмоций, и так же, как по команде, снова уткнулись в листочки.
— В Морфлот, — повторил офицер и отрезал: — Следующий!
Жизнь оборвалась. В голове теперь лежал угловатый камень, а на нем надпись: «Морфлот». Три года! И так обидно, что нет вариантов, как в сказке: «направо пойдешь, налево пойдешь, прямо…». Все предельно конкретно — Морфлот. Три года. И дел нет тому офицеру, два года или три. Всё равно. Я убит. Просто убит, и нет меня.
С таким чувством я и пришел на следующий день к самому главному врачу и последнему. Солнце, как назло, дразнило хорошей погодой. Из окна проехавшей машины звучало Salut Джо Дассена, отчего на душе становилось совсем тоскливо.
«Вот тебе и салют, — подумал я и попытался философствовать, — сидят же люди в тюрьме и не два года, и не три, а побольше бывает, и ничего, живы остаются».
Коридор конторы, где сидел самый главный доктор, был пуст. Обычно тут пацаны толпились, шумели, выпендривались друг перед другом, а сейчас никого.
— Кабинет номер три, — прочитал я полушепотом, — именно три — три года, Морфлот — получи!
Я огляделся по сторонам, перекрестился, словно я это совершал всегда перед важным делом, и, удивившись самому себе, вошел в кабинет. Обстановка строгая, точнее, казенная и скупая. Ничего лишнего. Застекленные шкафы, полки, книги, папки. Стол, как все безликие столы, стоящие в школах, на почте и военкомате. На столе серо-зеленые тетрадки, фотка в рамке и настольные часы, вделанные в гранитную аляповатую подставку, которой можно бросаться во вражеские танки. И они не пройдут. Из общего порядка выбивались картинки, развешанные по серо-синим стенам кабинета. Листы были приколоты кнопками — где на четыре, а где и на одну. Казалось, они висели без всякой системы, как придется. Сюжет и исполнение мне показались бессмыслицей. «Гадость», — подумал я и поздоровался. Доктор уставился на меня и, не переводя взгляда, кивком указал на стул.
— Нравится? — вдруг ни с того ни с его спросил он и опять кивнул, но уже в сторону «шедевров» на стене.
— Нет, — коротко ответил я.
— Почему?
— Цвета больные, и сами картинки больные.
Доктор улыбнулся и посмотрел на меня еще внимательнее. Это «внимательнее» ощущалось, будто он хочет пробраться мне в башку, в самые мысли.
— Что еще скажешь об этих художниках?
— Это не художники. Это просто люди, и им плохо. Им страшно. А у окна картинка — злой человек рисовал. Убийца. Или будет им.
— Интересно, — протянул доктор и просил продолжать.
— Они все разные, — ответил я, перебегая взглядом с картинки на картинку, — но у всех есть общее.
— И что же это общее, коллега?
— Они все больны на голову. Или на душу.
— Верно, коллега, — ответил доктор. С этого момента он ко мне только так и обращался, а я не возражал, хотя это слово мне всегда казалось корявым, как слово «гетеродин» или «биссектриса».
— Эти люди не такие, как все, — продолжил доктор и, заметив крестик у меня на шее, спросил: — Вы верующий?
Так в лоб обычно не спрашивали, но это не смутило, напротив, придало уверенности. «Карты раскрыты, и я ему доверяю», — подумал я и так же запросто ответил:
— Да, верующий.
— Вы тоже не такой, как все, — сказал доктор и задумался, будто что-то важное хотел вспомнить, да так и замер, прилепив пальцы к виску. Помолчав, он открыл папку и принялся что-то строчить, не обращая на меня внимания. Доктор писал, останавливался, вглядываясь в потолок, как это делают поэты в фильмах или на картинах, и снова строчил и строчил. Я терпеливо ждал. Ждал приговора, поглядывая то на жуткосные картинки на стенах, то на руки доктора. «Странно, что он больше ни о чем не спрашивает, строчит и строчит. Спровадит меня в какие-нибудь секретные войска, как особенного, этак лет на пять». Под оттопырившимся воротником докторской рубашки я заметил черный шнурок на шее. Я не успел додумать мысль, как доктор оторвался от писанины. Он посматривал то на меня, то на фотку в рамке, и этот чужой человек, показавшийся мне хорошим знакомым, вдруг сказал:
— Думаю, вам не надо в армию.
На фоне моих вялых размышлений о тяжкой судьбе новобранца голос доктора прозвучал нереально, сам по себе, отдельно от говорившего. Время и место разделились на самостоятельные субстанции… Одним словом, армия прошла стороной. Вот так, странным образом, без взяток и знакомств я остался на свободе. Терзала, правда, мысль: мои ровесники где-то бегали с автоматами в сапогах на страже Родины, воевали в Афгане и за что-то, мне непонятное, умирали. Я думал, почему всё так странно произошло. Значит это зачем-то нужно? А зачем? Может, я что-то особенное должен сделать? И что такое особенное, не откладывая на три года? Дальше мысли растекались, превращаясь в размышления о жизни вообще. О том, зачем мы родились и почему именно мы, а не миллионы других. Значит, зачем-то мы здесь нужны на земле — этот вопрос был непреодолимым препятствием, которое я мог перелезть только с помощью ответа — Бог его знает зачем.
Эпилог, но Пролог
Прошло три года. За это время я накопил целый мешок «сокровищ». Все было свалено в кучу и перемешано до полного непонимания, что такое любовь, дружба, труд. Вещи простые, но к ним прилагается столько фальшивок, что без света и не разберешься, тьма-тьмущая и хаос. А света не было. Искал, искал и к двадцати годам, прочитав Евангелие, часть Ветхого Завета, выучив пять молитв, подумал, что надо бы креститься. Икон дома не было. Родители в храм не ходили. В буднях великих строек, среди субботников и перевыполнения планов, как-то затерялось то, что бабушки и дедушки считали главным. Может, меня и крестили на дому, но все было настолько засекречено, что оставалось тайной и для меня в том числе. Мама волновалась, вдруг выгонят из института за хождение в церковь, но я её успокаивал: мол, время теперь другое, и продолжал рискованную жизнь христианина — раз в месяц ходил в храм. Из всех жутких гонений мне досталось лишь грозное требование флюрографички снять крестик, да в детстве физручка стращала.
К Крещению я готовился основательно – учил молитвы по собственному выбору и волновался. Волновался я так сильно, что допускал мысль: «А может, не обязательно все это»? И правда, ведь ученики Христа жили некрещеные, да и негры, которые в прериях и сельвах голышом скачут, тоже некрещеные. Но Бог их не бросит же! Одним словом, какие только мысли не лезли, а всё страх и волнение.
Однако день Крещения настал, и я пришел в храм, повторив в который раз «Отче наш». Полотенце, крестик, веревочка, все готово, все на месте. На крещение пришли несколько человек одновременно: я, взрослый дядька лет сорока, пара младенцев и девушка чуть старше меня, коротко стриженая, в веснушках, весьма симпатичная.
Батюшка, имя которого я узнал у свечницы, но тут же забыл, делал все легко, подвижно. Немного не сочеталась его седая борода и живость движений.
— Повернитесь, — говорил он с какой-то веселостью, от которой улетучилось все напряжение и страх, — отрекитесь, дуньте, плюньте… Я вертелся, отрекался от темных сил, дул, а с плевком конфуз вышел. Уж очень я старался и плевок у меня получился не формальный. Свечница, помогавшая батюшке, улыбнулась, а стоящие рядом люди покосились на меня как на человека опасного. Опять подступило волнение, мышцы напряглись, словно я приготовился сбежать, и в животе как-то не уютно стало. И как в таком состоянии почувствовать чудо?! Как можно с трясущимися руками и сжатыми губами вдохнуть тайну?!
— Как звать-величать, — спросил батюшка и подернул бровями вверх.
— Юра, — ответил я и не узнал своего голоса. Батюшка по-мальчишески весело хмыкнул и проговорил: «Юрка-Мурка-Шурка-турка», потом ткнул меня пальцем в грудь и торжественно произнес: «Ге-ор-гий! И покровитель твой — Георгий Победоносец».
Трудно сказать, какие ощущения были после Крещения. Восторгов нечеловеческих не было, и нимб над головой у меня не засиял, ходил по земле, и ел, и пил, как все люди, и веселился, и грустил, когда было грустно. Но что-то изменилось в этот день. Я это точно знал. Будто лёгкие мои стали больше и туда помещалось больше воздуха, зрение сделалось ясным-ясным и слух, мне казалось, ловил далёкие звуки, которые раньше не слышал. В алтаре ходил батюшка. Я тоже сегодня там был. Перекрестился медленно. Поклонился и, растекаясь улыбкой, сказал: «Здравствуй, Бог, я пришел»!
Георгий Росов
Сайт «Ветрово»
18 июля 2026
…так по-доброму вы пишите, Георгий.
Спаси Господи.
____________
Пусть не нужны станут армии.
Пусть с самолетов летят к людям..цветы!
____________
Боже, источниче Мира и Любви, вложи Твой Мир и Твою Любовь в сердца всех-всех людей!