Мы уже публиковали на сайте «Ветрово» несколько стихотворений Виктории Можаевой, победительницы литературного конкурса «Молитва» в номинации «Поэзия». Это удивительно, но в номинации «Проза» победителем стал её супруг, Александр Николаевич Можаев. Александр Николаевич и Виктория Валерьевна живут в Ростовской области, совсем близко к украинской границе.
Александр Можаев — член Союза писателей России, лауреат Всероссийских премий
имени В. И. Белова и имени А. Дельвига, финалист Национальной премии «Слово» и многих других. Публикуем его рассказ, присланный на конкурс «Молитва».
Рос я болезненным и хилым, как говорила моя бабка — дохлым.
Помню себя ещё четырёхлетним мальчуганом, босоногим, худым, в цыпках на грязных руках и в чужих, втрое больше положенного, штанах, которые ни за что не хотели держаться на мне. Бабка подвязывала их верёвкой, причем сочиняла такие мудрёные узлы, что в случае надобности я не мог в них разобраться.
Несмотря на свои пенсионные годы, старуха всё ещё работала в колхозе. И так как меня не на кого было оставить, брала с собой.
Сейчас уже позабылись имена всех тех женщин, тех стариков, с которыми клала она скирды. Помню одну тётку Любку — нашу соседку да деда Мазана — высокого сутулого старика с громадными худыми руками. Помню, что дни тянулись томительно долго, бывало, верёвка на штанах не поддавалась, и, занятый ею, я часами скулил под скирдой. А бабка, видя мою беду, кричала сверху: «Терпи, Сашка! Не слезать же мне по таким пустякам. Терпи! — И тут же обнадёживала: — Приедет с возом Мазан — снимет…» А бабы хохотали в вышине: «Терпи, казак — атаманом будешь…» И я терпел.
Мазанова арба угадывается издали. Рябый бык, идущий в цобе, приленивается, и арба всё время вихляет влево.
— Мазан! — кричат бабы. — Выручай Сашку, пока беда не случилась…
Мазан неспешно слазит на землю, первым делом поправляет ярмо, ругает Рябка, а уж затем неуклюжей походкой чикиляет ко мне.
— Рябка ругаешь, а ить он под тебя подлаживается, — смеются бабы, намекая на его хромоту.
— Что, Санько, в штаны ишо не наклал? — строго спрашивает Мазан.
— Не наклал… — всхлипываю я.
— Ну, размаракуем, что тут бабка твоя напетляла…
Неуклюжие узловатые пальцы Мазана медленно разбирают узлы.
— Надо ж, как мудрёно позакрутила… — бормочет он.
— Тут если не мудрить — расхлябится — штаны утеряет, — оправдывается
баба Дуня.
Потом, справив свои дела, я подолгу топтался у скирды, и, не выпуская из рук штанишки, снова ждал деда Мазана, который вновь приедет и теперь уж завяжет злополучную верёвку.
А когда солнце, неяркое, сонное, скрывалось за горбатой спиной скирды и лица работающих умывались багряной краской заката, Мазан давал команду спускаться на землю.
— Ну, наработался, Сашка? — с благодушной насмешкой подмигивала тётка Любка. — Покуда с харчами-то разобрался — умаялся…
— Угу, — честно признавался я и вслед за всеми лез на арбу.
Домой возвращались в сумерках. Бабы нестройно тянули песни, я дремал, а Мазан монотонно повторял одни и те же слова:
— Цоб, цобе, цобе, Рябый, цобе, цобе, окаянный…
Осенью в непогодь меня валила простуда, и я уже не выходил из дому.
Оставшись один, я часами сидел у окна, равнодушно замечая: кто, когда и куда шёл, что нёс… Наблюдал, как гребутся в соломе воробьи и как охотится на них наша кошка. Если за окном шёл дождь и всё живое исчезало, я наблюдал за дождём. Мог часами заворожённо следить, как падают с крыши струи дождя, как дрожат на вишнёвых ветках прозрачные капли и как по чёрным стволам сбегает к земле вода. А ещё я любил смотреть на высокие стебли герани, растущей в старых кастрюльках на подоконнике. Её запах приятно дурманил голову. В моём воображении стебли её были могучими деревьями, и по их ветвям, перескакивая с листа на лист, бегали маленькие человечки.
Так проходили дни. Болел я тяжело и подолгу.
Перед сном баба Дуня читала молитвы, и я повторял следом. Молил Господа о «хлебе насущном» и ещё о чем-то — сейчас не вспомнить. Помню только, видел Его золочёный лик в бледном свете лампадки и представлял Его могучим и добрым.
Церковь в нашем хуторе сожгли до моей памяти. Местные коммунисты Сёмка Пузырь, Яков Вовк и Витька Ханыга, следуя ленинским заветам, облили её с четырёх сторон керосином и подпалили. Мне достались лишь её пыльные развалины, где я частенько копался со своими сверстниками в надежде найти что-то необыкновенное.
Вокруг церковных развалин молва давно сложила множество легенд.
Самой жуткой и красивой из них была о мученице Евгении. Эту легенду с трепетом и страхом многократно рассказывала мне моя бабка.
— Была у Ивана Мазана жена Евгеша. Только обвенчались. Месяц какой-то и успели пожить, тут Мазана в Колыму загребли, — рассказывала она.
— Зачем загребли?.. — спрашивал я.
— Кто ж знает, зачем… Можить, сказал чего. Он, Мазан, щас такой молчаливый, а в молодые годы любил балагурить да шутковать, — может, и выскочило не то слово… Его в Колыму, а Евгеша загоревала по нём. Что ни день — в церковь бегит, вымаливает Мазана.
В тридцать девятом Сёмка Пузырь скликал собрание и говорит, что Ленин ему велел церковь сничтожить. Народ было заропотал: как, мол, мог велеть, когда он в мавзолее лежит. Но Вовк с Ханыгой сказали, что Ленин вовеки жив, и только враги сомневаются в этом. Кому же хочется врагом показаться — народишко и притих.
А как запалили — сбёгся люд смотреть эту беду. Кто молился, кто голосил, а были такие, кто грозил и пророчил. Все ждали: вот сейчас ахнет гром, и всё переменится. Нет, не ахает гром, только купол сполз набекрень да стены трещат…
Тут Евгения тихонько прошла сквозь толпу, помолилась на храм, поклонилась народу да и вошла в огонь… Потом, как пепел остыл, кинулись искать её там — ничего не осталось. Ничегошеньки… И теперь, — старуха переходила на шёпот, — на кажен престольный праздник, в день Покрова, можно видеть Её в ночи. В белом, завязанном под глаза платке, в праздничном сарафане ходит по пепелищу…
— А днём?.. — тоже переходя на шёпот, спрашивал я. — Днём она ходит?
— Ходит и днём, но при солнце нам её не видать, — вступает в разговор тётка Любка и непременно добавит: — А вам бы там не шалаться боле, неча тревожить Евгению…
Ещё доводилось мне слышать, как затаённо шептались собиравшиеся в нашем доме старухи: «Всех до единого Господь перевёл… До единого наказал…»
Из тех разговоров я знал, что первым был наказан Сёмка Пузырь — председатель местного Совета. Вышел вечером по воду, да неизвестно каким макаром опрокинулся в колодец.
— Вот тебе и пузырь… — опасливо озираясь по сторонам, весело шептала тётка Любка. — Думал выше Бога подняться — лопнул…
Вторым пострадал Яков Вовк. Был он в ту пору парторгом, задержался в районе, а назад добираться — пурга. Послали за ним Мазана, да видать разминулись. Вот он, Вовк, и затерялся в степи. Занесло его снегом. Весной, объеденного лисами, угадали его только по шапке и сапогам.
— Вот так!.. — снова смеялась тётка Любка. — Даром что Вовк, а лисы сгрызли…
Ханыга погиб при моей памяти. Нашли его, повешенного на сухой тополине, возле церковного пепелища.
«Тут уж без Евгении не обошлось…» — думал я.
А жизнь шла своим чередом: длинными осенними вечерами, при керосиновой лампе, собирались у бабки моей подруги. Они, разложив карты, гадали о своей доле, ругали пьяницу-бригадира, кляли варяга-председателя, которому наплевать на их горести и беды, и, щупая меня подозрительными взглядами, от которых я зябко жался к печке, не скрывая своего недовольства, говорили старухи:
— И чего это ты думаешь, Дунька? Парень-то чахнет, на глазах засыхает, а ты… окрестить парня надо, а то, подумай, грех-то какой — собачонкой растёт… А не приведи Господи, случится что?..
— Мотя не велит, она ж у меня партейная, профсоюзом работает… — оправдывается бабка, вспоминая мою мать, живущую где-то в городе. — Там если дознаются — выпрут отвсюду, а она боле ни к чему не годная…
— Тю-ю, партейная, — всплёскивала тётка Любка. — А ты не дюже отчитывайся перед ней. Пригласим на дом батюшку… Кто и знать будет?..
— Где ж его сыщешь нынче, батюшку-то?.. — робко вступала баба Дуня. — Разве ж кто согласится в такую даль?..
— А Отец Николай с Соколихи?! — схватывалась тётка Любка.
— Так он жа запойный…
«Запойный» — в моём понимании это как наш бригадир Мишка Буряк. Тот, когда запивал, — был нечёсан, не брит, застёгнут не на те пуговицы и особенно матюхлив.
Но тётку Любку такие обстоятельства нисколько не смущали.
— И что с того, что запойный — он дело знает! — говорила она. — Что ж мы, чи не упоим его?! Загодя подносить не будем, а дело справим — спразднуем.
Тут же и порешили: «Оздоровит Сашка — будем крестить».
Но шли дни, а болезнь всё крепче держала меня. Я слабел с каждым днём. Ни Мазанов мёд, ни столетник с кагором, ни барсучий жир — не помогали мне. Тут уж баба Дуня всполошилась: «Верная примета — не хочет враг его отпускать…» В тот же день созвала на совет Мазана и тётку Любку.
— Что решать будем — не подымается Сашка…
— Тут и решать нечего, — сказал обычно молчащий Мазан. — Окрестим и тут же в больницу.
— Да, только так, — зашептала тётка Любка. — Только так… А иначе, может, и больница не пособит. Только так…
И однажды в доме у нас собралось много людей, так много в один день никогда не бывало. На меня надели новую рубашку, кто-то принёс хотя и поношенные, но ещё вполне пригодные штаны, которые держались на мне без всяких верёвок. Надев их и почти по локти запустив ручонки в карманы, я тут же ожил и не скрывал своего восторга.
В это время все сидели в торжественном ожидании какого-то таинства и смотрели на меня с такой неудержимой нежностью, словно я был их единственное всеобщее дитя… Эта торжественность, необычность и таинственность происходящего почему-то настораживали меня.
— Сашка, ты хоть знаешь, что нынче за день? — спрашивали меня.
— Пьяница-поп крестить меня будет, — простодушно отвечал я.
А когда Мазан подвёз к крыльцу маленького, по-бабьи одетого человечка с жиденькой бородкой и опрятной косичкой на затылке, внимание и умиление гостей тут же перекочевали к нему. Я ж, внутренне сравнивая его с бригадиром, разочарованно думал: «Вот брехуны… А говорили — запойный…»
Отчего-то я не запомнил всей процедуры Крещения. Отец Николай долго читал молитвы, потом, назвав меня новым неведомым именем Александр, окунул в тёплую воду и, передавая Мазану, сказал:
— Крёстный отец, прими своё чадо.
Своими огромными ручищами Мазан сгрёб меня в простыню, крепко прижал к себе и зачем-то дунул в лицо.
— Мазан, я теперь не умру? — тихо прошептал я.
— Теперь тебя и колом не добьёшь, — отвечал он, и в его усах впервые шевелилась улыбка.
Потом тётка Любка прижала меня к тёплой груди и, трогая прохладными губами мой лоб, всё повторяла:
— Крестничек мой… Сынушка…
Как ни старались усадить Отца Николая за стол, тот всё же выстоял.
— Милые мои, не искушайте меня, — жалобно просил он. — Отпустите с Богом — поеду к болящим…
А уже через полчаса, укутав в тулуп, Мазан уложил меня в подводу на пахучее сено.
— Матерь Божия, Царица Небесная, иди перед нами, а мы за Тобой… — проговорил он и тронул коней.
С серого рыхлого неба срывался первый ноябрьский снег. Стояла холодная слякоть. Кони взяли выше колен, ошалело косясь на кнут, прыгали из стороны в сторону, терзали бричку. Я видел перед собой лишь сгорбленную фигурку Отца Николая да огромную, как стена, спину Мазана. Меня везли за тридцать шесть вёрст в больницу…
Долго ехали молча, потом сквозь дрёму слышал я разговор:
— Что угрюмый такой, Иван, аль беда какая на сердце? — кротко спросил Отец Николай.
— Грех большой на душе… — хрипло ответил Мазан.
— Зачем держишь в себе?..
— Душа давно покаяния просит, да боюсь путать тебя в такое…
— Не болей обо мне — говори…
— Не знаю, найду ли прощения — на Бога роптал… В сороковом освободился, а тут… — слышал я обрывки Мазановой исповеди. — Жду, жду, как Господь распорядится ими… Жду и жду… А у Господа других злодеев не счесть — за этих забыл. А время идёт… Как же так, думаю, вот уж война кончилась, столько добрых людей сгинуло, а эти всё целы… Тут вижу: никого рядом, а он, Пузырь, наклонился воду черпать…
Сейчас уж не знаю: был ли тот разговор. Может и не было — в бреду пригрезилось.
Открыл глаза — нет ни трясучей брички, ни Отца Николая. Серая палата, серое, пропахшее хлоркой белье…
— Ну, вычухивайся, Санько… — услышал откуда-то голос Мазана, и вновь всё пропало.
К весне меня выписали. Был тёплый мартовский день, по балкам ещё шумела вода, а южные склоны уже украсились жёлтыми капельками гусиного лука. Я ехал на той же бричке, что увозила меня когда-то из дома, те же кони так же ошалело косились на Мазанов кнут и так же вязли в грязи.
— А где Отец Николай? — зачем-то спросил я Мазана.
— Помер Николай… — мрачно ответил тот.
И в этой его угрюмости, призрачным детским чутьём, я вдруг уловил невысказанную вину.
Бесконечно длинна дорога в распутицу. Лёгкий ветерок ещё веет из заснеженных посадок прохладой, но небо уже радостно-голубое, и яркое солнце припекает затылок, а куриное «ко-ко-ко-ко» звонче и веселее несётся над хутором. Я издали видел цветы в окнах бабкиного дома, и ещё неосознанной радостью билось моё сердце. Я радовался капели, радовался грачиному гомону, радовался своему возвращению в этот мир.
Я вбежал в бабкин дом и задохнулся родным запахом домашнего хлеба, запахом молока и накваски. И был я тогда впервые за свои недолгие годы счастлив.
Потом были бабкины всхлипы, были слёзы моей крёстной — тётки Любки… И только Мазан сидел спокойный и хмурый. Он выпил стакан самогонки, крякнул, разгладил усы, не спеша съел ломоть сала, и, буркнув: «Ну, слава Богу…», ушёл.
Не расходились лишь бабкины подруги, такие же сморщенные и старые, такие же одинокие с войны, как и она. Они совали мне облипшие крохтями леденцы, шершавыми руками гладили мою голову и говорили бабке:
— Вот видишь, Дунька, вовремя спохватились. Заметил Господь парнишку, не дал загубить душу…
А я, широко распахнув глаза, верил.
…Каждую весну я приезжаю в родные места. Там, где когда-то стоял мой хутор — неприютная степь. На высоком бугре, заросшее акацией и одичавшей сиренью, открытое всем ветрам древнее кладбище.
К каждой Пасхе я поправляю могилки самых близких мне людей. Могилка бабушки Дуни у самой дороги — к ней приступаю в первую очередь…
По надписи на кресте отыскал бугорок тётки Любки, моей крёстной матери. Выдираю старник, посыпаю белым песочком…
Долго искал последнее пристанище крёстного отца моего — Мазана. Я единственный человек, который мог бы ещё обиходить его могилку. Поросла она где-то горькой полынью, затерялась в степной пыли; я её до сих пор не нашёл.
Господи, прости мне этот мой грех и упокой его душу…
Александр Можаев
Сайт «Ветрово»
1 мая 2026

Бесподобно!
Такая радость читать настоящее, живое! Какой слог! Благодарю Вас! Буду искать другие произведения автора.