В стихотворении «Сомненье – чадо маловерья…» (1991) напряженность духовного пути как собственного, так и христианина вообще порождена необходимостью ежечасного противостояния лживым «голосам» и соблазнам. Образ движения по нелегкой, но «благословенной» дороге «идущего к Богу» обретает здесь зримость и психологическую достоверность: «И я шепчу, теряя силы, // Кровавя скользкую дорогу…».
Истоки творимой поэтом художественной перспективы «пути-дороги» жизни восходят в его произведениях к лирическому образу «отчего дома», родного края. Так, в стихотворении «В отчем доме, старом и заброшенном…» (1992) рефлексия о начале пути озарена светлым воспоминанием о родной стихии, научившей героя в юности «напитать душу словом Божиим», а сам отец Роман предстает здесь как тонкий поэт-лирик, чей задушевный образ деревенской Вселенной окрашен местами в есенинские тона:
Ветками в раскрытое окно.
Всё худое где-то там останется,
Светлое останется со мной.
Мать моя затопит печку русскую,
Заиграют блики на стене.
Треск поленьев деревенской музыкой
Отзовется с дрёмою во мне…
Сюжетная зарисовка эпизода из юности обретает здесь бытийное содержание: образ «страшного ледохода» с «безумством вод» несет интуицию к размышлениям о бурлящем и сбивающем с Пути «житейском море» и одновременно – о чуде Господней помощи: «Спас Господь! Не похоронен заживо, // Лёд сошёл, и отпустило дно…»
Лирический герой отца Романа нередко предстает в образе странника, смиренно и вдумчиво воспринимающего «промоины», «бугры», «обрывы» земного пути личности и нации. В стихотворении «При слове «сорок» что-то оборвалось…» (1994) чувствование глубинного антиномизма «бранимой, ненавистной и любимой» «пути-дороги» жизни таит в себе напряженное стремление сохранить духовные ориентиры пути и выводит, по существу, к прозрению драматичной «зигзагообразности» истории жизни души, народа, человечества: «Забыв Фавор, взирая на Парнас // (И всё-таки скорбели о вершине, // Заглядывая в пропасти не раз)…»
В стихотворении же «Полоскают меня други ближние…» (1994) образная антитеза символизирующей индивидуальный жизненный путь героя «свечи догорающей» и «метели-пурги» – энтропийной стихии жизни, истории – невольно наполняется пастернаковскими обертонами, идущими от мотивов «Зимней ночи» (1946) («Мело, мело по всей земле…»). Но если у Пастернака подчеркивается настойчивое противостояние горения свечи разбушевавшейся метельной стихии современности, то в стихотворении отца Романа ядром нравственной позиции оказывается отказ от своей «самости», мудрое приятие Промысла, действующего и в «тьме кромешной»:
И следы мои похоронены.
…Не о том печаль – дело Божие,
Всё покроется высшей Милостью…
Стержнем Пути в песенной поэзии отца Романа оказывается его устремленность от земного к Горнему, сквозь тернистый путь скорбей, падений и «спотыков» к чувствованию чуда Божьего мира, прозрению тайны райского блаженства, «небесного молчания вершин» – в стихотворениях «Жизнь прожить – не поле перейти…»(1996), «А я уже стою над перевалом…» (2000). Примечательна перекличка мотивов первого из них («Жизнь моя! Как будто и не жил! //Что-то я сегодня загрустил, // Стоя одиноко у межи…») с философской элегией Есенина «Не жалею, не зову, не плачу…» (1922). Однако там, где у Есенина происходит драматичная борьба унылой Богооставленности от того, что «все пройдет, как с белых яблонь дым», и благодарения судьбе за то, «что пришло процвесть и умереть», – у отца Романа слышится уверенность в христианском осмыслении земного пути как приближения к Вечности: «А лазурь такая впереди, // Что не жаль прошедшего пути».
В стихотворении же «Надмирный Путь лампадно просветлён…» (2001) рисуется таинственный вселенский пейзаж, образ «небесного пути», обращающего «Благую Весть» о Творце на «грешный дол» и человеческую душу. Духовный восторг, рождающийся в соприкосновении пути личности с небесной «Премудростью», в благодатном обожении души, на словесном уровне выражен здесь в повышенной экспрессии сравнений («Надмирный Путь… струится, как молитва боголюбца»), поэтике неординарного словообразования («лампадно просветлён», «творение апостольствует нам», «не сиротите, обожите души»), а также в особой функции написания многих слов с заглавной буквы, в целом характерного для поэзии отца Романа и придающего соответствующим образам священный смысл («Небеса», «Таинство великой Тишины», «Красота, не взысканная нами» и др.). Признаки лирической медитации органично соединены в стихотворении с жанровыми элементами проповеди, непринужденного назидания:
Струится, как молитва боголюбца.
И звёздам тесен чистый небосклон, –
На грешный дол Благою Вестью льются.
Оставь земное. Выйди к Небесам.
Расстанься на немного с суетою.
Творение апостольствует нам,
А мы закрыли души на святое…
Онтология Пути сопряжена в поэзии отца Романа и с прозрением судеб России в истории и современности, глубин и кризисных явлений русского духа. Песни отца Романа о России характеризуются модальностью прямого пастырского обращения к соотечественникам, соединением художественного и публицистического начал.
Странствия по России, пронизанные молением за родные края, становятся для лирического героя и путем покаянного самоуглубления: «За всё своё, несытая душа, // Я обречён, как Вечный жид, скитаться…». Символика же пространственных образов сводит воедино тоскующие без покаяния «неуютные края» Отечества и жаждущую исцеления человеческую душу: «Земля моя, ты, как душа моя, // Таишь и благодать, и безысходность…». В стихотворении «Я к вам приду от северных земель…» (1992) герой – «запы́ленный, неузнанный скиталец» по Руси, ощущает свою причастность ее крайним, северным пределам, «метущей российской пурге», напоминающим о суровых потрясениях на историческом пути.
Живо ощущая прославленную предшественниками «всечеловечность» русской души («Моя душа вмещает все народы: // На то она и русская душа»), поэт-певец обращен и к постижению ее проявившихся в современности болезненных сторон – как, например, в лирической сюжетной зарисовке «Я проплывал на старой барже…» (1994). В центре здесь – нарисованный со скорбным чувством и насыщенный красноречивыми бытовыми деталями психологический портрет «рыбака пропитого»:
Мол, окрещён, хоть нет креста.
Рукой, что помнит мать родную,
Иконку стёртую достал,
И, показав, вложил обратно,
И замолчал, и закурил…
В символически звучащем вопросе к «перевозчику случайному» («Туда ли правишь, дорогой?») слышится не высокомерное обличение, а пастырское искреннее участие к судьбе, утратившей непосредственное знание о Боге, бесхитростной русской душе. Сквозь суетливую речь рыбака («о том, о сем – похоже, врал…») молитвенное чувство лирического «я» – странника и вдумчивого созерцателя парадоксов национального бытия — различает забытые, ноне утраченные вовсе духовные потенции русского характера. А потому образный ряд стихотворения («иконка стертая», «старая баржа», плывущая «под колокольный перезвон» на фоне «чистого небосклона») обретает и обобщенно-символическую перспективу.
Радостное видение неуничтожимой причастности отчего края Божьей благодати («О, когда бы все Творца познали! // Был бы Рай на Родине моей») сплавлено в стихах отца Романа с голгофскими ассоциациями, все отчетливее проступающими в «горькородной воде бытия» страны: «Я назвал бы Россию Голгофой, // Но Голгофа одна на земле…». Более того, отзвуки голгофской драмы герой различает и в природном бытии малой Родины. Так в стихотворении «Мой старый вяз, тебя уж нет…» (1994) гибель старого дерева становится для лирического «я» символическим духовным уроком:
Своею смертью преподал:
Тем, кто тебя четвертовал,
Тепло души своей отдал.
Многие лирические монологи отца Романа о малой Родине, родной брянской земле, «половодье матушки Десны» («Я пока не позабыл былого…», «Прости, Господь, быть может, искушенье…», 2001 и др.) перерастают в горестное моление о заблудшей нации, грустно-снисходительное обращение к которой усиливает ощущение живой причастности поэта к народному горю, забвению Божьего Храма:
Пока кому-то не вселилась блажь.
И мой народ, озлобленный и добрый,
Его переустроил под гараж…
В стихах отца Романа о России пронзительный лиризм активно впитывает в себя и публицистическое начало, привносящее в разговор о дне сегодняшнем остроту и нелицеприятность, и элементы духовного поучения, которое обращено к мыслящим соотечественникам, уставшим от «бездорожья» в национальном бытии («Великоросс! Какая высота…», «Как мы жили? Себя похабили…», «Дорогие мои, это всё!..», «Триединая Русь» и др.).
В песне «Как мы жили? Себя похабили…» (1994) размеренный ритм строк с протяжными дактилическими окончаниями создает атмосферу беседы о тягостных последствиях исторического опыта ХХ столетия. Повествовательная форма «мы» подчеркивает принципиальную недистанцированность пастыря-певца от боли современников и позволяет воспринять произведение как акт напряженного национального самоосмысления. В стилевом плане важны здесь элементы фольклорной образности (образы Кривды, «воли вольной»), характерные в целом для языка поэзии отца Романа и особенно заметные в специфических словесных повторах («путь-дорога»,«метель-пурга», «тоска-печаль»); а также обороты разговорной речи («э, да что теперь…» и др.). Это создает двойной художественный эффект и вразумляющего обращения поэта к согражданам, и одновременно звучания горестного голоса самого народа, приносящего исповедь Творцу, «Веру в Высшую правду выстрадав»:
Измеряли в карцерах метрами.
Согласились и стали уродами,
Несогласные стали жертвами…
В интонационном рисунке стихотворения «Дорогие мои, это всё!..» (1997), наполненного эмоциональными обращениями к Родине, прослушивается созвучие со стихами о России Блока («Русь моя! Боль моя! Что с тобой!»). Общим с блоковским циклом «На поле Куликовом» становится в стихотворении отца Романа онтологический угол зрения на истоки российской смуты («разгулялись в открытую бесы») и, что особенно примечательно, духовный императив очищающего Подвига – ради преодоления греховного состояния и исцеления «больной родины»:
Помолись перед Подвигом Богу.
Православная Родина-мать!
Двери ада тебя не возмогут!..