Говоря о творчестве Ивана Шмелёва, в первую очередь обычно называют книгу «Лето Господне». Мне всегда казалось, что «Лето Господне» написано слишком яркими красками и что рассказчик порой говорит слишком громко и слишком восторженно, так что хочется немного передохнуть и побыть одному. А вот книга «Старый Валаам» совсем другая: краски в ней полупрозрачны, и рассказчик не такой шумный — ему немного не по себе среди святости и чистоты, он мало-помалу теряет свой юношеский скептицизм и начинает взирать на Божий мир по-детски незамутнённым оком.
«Старый Валаам» — это в первую очередь книга об обретении себя. Ключевой эпизод — тот, где герой рассказывает о том, как улетающая стая журавлей показала ему его собственный путь. Для верующего человека есть только один путь — ко Христу, но каждый мается на земле до тех пор, пока не поймет, что именно должен здесь делать. Рассказывая об обретении своего призвания, Иван Шмелёв проявляет себя как очень чуткий писатель: ничего не придумывая, вспоминая о реально произошедших и довольно незначительных событиях, он вскрывает между ними глубокую связь, разглядеть которую (и тем более выразить) может далеко не каждый. По сути, он рассказывает о чуде — но не таком, когда сотрясаются горы и умирающие встают со одра здоровыми, а о том, когда Господь говорит с человеком неприметным образом, и человек слышит Его. Расслышать это в жизни и суметь передать другим — наверное, самое большее, на что способна художественная литература.
Ольга Надпорожская
Задумался я… И вдруг – звон легкий, особенный звон – с подтреском, будто на деревянных струнках сухих кто-то перебирал, часто-часто. И всё громче, всё ближе – накатывало стучащим звоном.
— Э, журавли, пожалуй… — сказал странник. Мы посмотрели в небо. Там протянулась темная линия, в сверкании. И от этой линии, треугольником, с неровными краями, великим углом звенящим, сыпалось стукотливым рокотом тревоги, радости, будоражной какой-то спешки.
— Как есь журавли, от холоду летят-торопятся… на теплые места, на полдни… — задумчиво сказал странник. – Они знают, морозы скоро будут. За море летят?
— Да, в тёплые страны, на тёплые воды.
— Зна-ют, куда лететь. Туда и наши воронежские пошли, по машине поехали с ними, за Сибирь, нарезка им будет… землю даёт казна, только хлеба больше сейте, велела. А хлеб там, сказывают, сам родится, только посей, чуть поковыряй. А тра-вы там… под самую крышу… житьё там! Вот, журавель… птица, а свою пользу понимает. Господь и птицу умудряет, и не голодает она. Не сеет, не жнёт, а сыта. И-эх, зажаривают-то… гляди-ка, еще косяк!
Длинный сверкающий косяк пропал за елями. Слабей крики, отдельные выкрики отсталых. И стало тихо, шорохи белок слышны.
— Шабаш, кончилось лето красное, осень подошла… — сказал странник.
Я глядел на светлое небо, за елями. Умолкнувшие крики тревоги-радости остались в душе моей. Остались накрепко. Эта встреча у валаамской часовни, в лесной глуши, не прошла для меня бесследно. Теперь я знаю это. Отозвалась через много лет, отозвалась неожиданно, в унылые дни жизни, когда я искал себя — и не находил, — когда я служил во Владимирской губернии, и служба мне становилась в тягость. Сколько раз спрашивал я себя, какую же мне избрать дорогу, чего ищет моя душа. Смутны были эти тяжкие дни блужданий, недовольства собой, сомнений. Так и буду до конца дней ездить по городкам, проверять торговлю, ночевать на постоялых дворах, играть в преферанс и в винт, выпивать после роббера, ожидать наградных и повышения по службе. Иногда намечался просвет какой-то, вспоминалось, что когда-то писал, печатался, начал сразу с почтенного, «толстого» журнала, студентом, на первом курсе… написал книжку даже, — правда, незрелую и дерзкую, «На скалах Валаама», задержала её цензура, вырвали тридцать шесть страниц из неё, и пришлось переделать и вклеивать… хвалили меня за эту книжку и бранили… — и после того замолк. Десять лет не писал, ни строчки. Не думал, что я писатель, страшился думать, не смел. Писатель – это учитель жизни. А я? Я же так мало знаю. Писатели, это — Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой… И я забыл о писательстве.
И вот пришло. Помню, в конце августа, в тяжкие дни сомнений и блужданий, чуть не отчаяния, пошел я за реку Клязьму — уйти от себя, забыться. За Клязьмой, за луговою поймой, тянулись леса, леса. На пригорках, по ельнику, уже появились рыжики. Я зашёл в глушь, в чапыжник, — ушёл из мира. Вспомнился Валаам, святая его пустыня. Такие же ели мшистые, такая же тишина глухая. С той поры десять лет откатилось, был я тогда студентом, — как же это давно было! Тогда казалось, что всё впереди, что жизнь только вот начинается. И вот ничего уже впереди, лямка одна чиновничья, в командировку завтра. Так до конца и будет. Помню, лежал на пригорке, думал в тоске давящей, искал «пути». И вдруг: как в лесах на Валааме… далёкий-далёкий звон, особенный звон, с подтреском, будто на деревянных струнках перебирает кто-то… ближе, громчей, слышней. Накатывало стукотливым звоном. Вспомнилось — журавли?! С той, валаамской, «встречи», — как раз десять лет минуло! — больше я не слыхал такого звона, звонкого гомона тревоги, радостно-будоражной спешки. Всё во мне взбило и перепутало криком этим. Я глядел в небо за ёлками, ждал тревожно, с волнением и болью.
И вот, как тогда, — они. Тот же косяк, углом, с неровными краями, тот же… как там, на Валааме, когда вся жизнь была еще впереди — самое радостное и светлое, — не было сомнений, ни томлений, ни тревожных вопросов — куда определиться, чего искать. Звонкий, сверкающий косяк птиц, хорошо знающих свою дорогу, влекущий, радостно-будоражный и торжествующий. Всё позабыв, мыслью я уносился с ними в голубизну. Затихли крики, угасло последнее сверканье — потонуло за ёлками. А я всё провожал его, всё следил: во что-то смотрел, не видя, — только голубизна, влекущая. Не думая, не сознав, — нашел. Эти две «встречи» слились в одно. С того и началось писательство.
В тот же вечер написал я первый, после десятилетнего ожидания, рассказ, детский рассказ — «К солнцу». Послал в «Детское чтение». Его напечатали охотно и просили прислать еще. Забыв службу, я писал радостно и легко, не видя, — «в голубизне». Жил и не жил, не сознавая. Не задавал вопроса — куда идти? Скоро почувствовал я силу сказать жене: «кажется, я нашел, что надо… надо бросить службу». Она сказала спокойно, твердо: «Я на всё готова, лишь бы тебе было хорошо». Не зная, что ожидает нас, она с верою приняла открывшийся неизвестный путь, трудный путь. И ободряла меня на нём всю жизнь.
Думал ли я тогда, у лесной часовни, что всё это как-то отзовется в жизни, как-то в нее вольётся и определится? И вот, определилось. Связал меня Валаам с собой. Вспоминается слово, сказанное нам схимником о. Сысоем, в скиту Коневском, неосознанное тогда, теперь, для меня, раскрывшееся: «Дай вам Господь получить то, зачем приехали». Тогда подумалось — а за чем мы приехали? Так приехали, ни за чем… проехаться. И вот, определилось, что — за чем-то, что было надо, что стало целью и содержанием всей жизни, что поглотило, закрыло жизнь, — нашу жизнь.
Иван Шмелёв. Старый Валаам