Из книги «Описание сельского духовенства», из главы «Сельские иереи»
Отношение сельского иерея к прихожанам-помещикам и крестьянам
Из всего доселе сказанного можно составить некоторое понятие об отношениях сельского иерея к прихожанам своим. Как пастырь он должен бы иметь влияние на прихожан своих, и влияние полное, ничем не ограничиваемое, ничем не стесняемое. Между тем на деле наоборот: находясь в полной зависимости от прихожан в приобретении средств жизни, он подчинен их влиянию; не прихожане от иерея воспринимают что-нибудь доброе, а иерей от прихожан воспринимает дурные привычки, злые наклонности. Вообще священник в отношении к своим прихожанам находится в положении самом горьком, самом жалком, самом нелепом. Положение его еще невыносимее, если в приходе есть помещик; но верх его несчастия, если их несколько.
Не знакомый с бытом помещиков, постоянно живущих в своих имениях, никак не поверит, если правдиво описать их быт, их жизнь. Да и трудно поверить, — так далека их жизнь от имени, которое они носят (благородные). Не будем говорить о помещиках-холостяках и живущих в разводе со своими женами, которых, однако же, не мало в каждом уезде; вся жизнь их может быть выражена одним словом — разврат глубочайший, бесстыдный, ни перед кем не скрываемый, дошедший до nec plus ultra своего развития, до того, что в целом имении нет девицы неоскверненной, нет молодой женщины неопозоренной, нет семейства, в которое помещик не внес бы своей погибельной заразы. (…) По названию — они благородные; на основании этого они считают себя классом привилегированным, которому предоставлено право жить и действовать на полной свободе (…), каждый помещик, даже каких-нибудь 20–30 душ, считает себя аристократом, которому все должно подчиняться, перед которым все должны благоговеть; словом, чтобы видеть тщеславие самое гигантское, но выражающееся в ничтожных мелочах, облеченное в нелепейшие формы, — нужно видеть помещика в его усадьбе. По наружности, они люди образованные: в каждом доме вы услышите французскую фразу, увидите фортепьяно, найдете артистов в танцах и т. п. Но вглядитесь поглубже, изучите внутреннюю жизнь этих помещиков, — и вас изумит, поразит, ужаснет пустота и пошлость всей их жизни. (…) Разумеется, есть исключения, но эти исключения относятся к большинству как 1:100. И как ни пуст помещик в себе, а посмотрите, как он смотрит на своих крестьян, как он обращается с ними: рабочая лошадь и крестьянин для него совершенно все равно, а борзой несравненно выше и важнее для него всякого крестьянина; о том он заботится, чтобы был накормлен, а в отношении к крестьянам у него забота одна: выжимать из них пот, кровь и все силы. Если прибавим к этому, что у редкого помещика, кроме жены и семейства настоящих, нет еще жены и семейства где-нибудь в людской, прачешной и т. п., то можно будет составить некоторое понятие об этом люде.
Каково же должно быть положение священника, у которого в приходе такое сокровище? Что ему делать, как иерею, как пастырю душ? По Апостолу: запретить, умолить, настоять благовременне и безвременне? Боже спаси и помилуй! Да осмелься только священник хоть намекнуть помещику о беспорядках его жизни, которые служат примером для дворян, для крестьян, — ему житья не будет. Помещик сам не будет принимать к себе в дом, и крестьянам запретит (часто бывает это, и даже вот за что: священник откажется повенчать брак в ближайшем родстве, или повенчать против воли жениха и невесты, или схоронить засеченного барином без следствия и пр.); и вот священник без всяких средств к жизни. Этого мало, — еще принесет жалобу преосвященному, описав священника так, как только ему хочется. А на суде владык наших помещик всегда прав, священник всегда виноват без всякого следствия. Как же иначе и решать? При объезде епархии преосвященный найдет у помещика и роскошный обед, и обильный ужин, и музыку, и все; а что взять у бедного священника, который в душной и курной избе почти постоянно довольствуется сам пустыми щами, редькой и тому подобными анти-монашескими снадобьями. Не сесть же в самом деле за подобный стол и не слушать оглушительную музыку ребятишек! Барыни снабжают преосвященных подушками, коврами совей работы (всегда девки работают), вареньем, и всем прочим довольствуют их, — что так необходимо для аскетической жизни; а что даст попадья? Много-много что холстину! На чьей же стороне перевес? И вот дело самое обыкновенное: едет помещик с жалобой; узнав это, едет и священник с объяснением. Помещик, — будь он из дурных дурной, идет прямо в гостиную архиерея; священник, — будь он образец хорошей жизни, останавливается где-нибудь на крыльце, хоть будь мороз градусов в 30. Помещик там два-три часа; с невыразимым человекоугодием выслушивает его архиерей, обещает всякое удовлетворение, и дает слово, еще и не выслушавши священника, перевести его куда-нибудь подальше и в село возможно похуже. Наконец допускается и священник, передрогший, измучившийся долгим ожиданием пред лице архиерея. Не кроткое слово апостольского преемника встречает его, а грубое, жесткое, грозное: «что ты наделал там, нелепый?» — поражает его на первом шагу. У священника от такой приветливой речи содрогается весь организм; в глазах у него темнеет, мысли путаются, язык немеет; вместо настоящего объяснения он бормочет кое-что. «А, ты еще вздумал оправдываться, — прикрикивает на него архипастырь, и не расслушав то, что говорит он, — пошел вон!» И без суда и следствия, по одному словесному доносу, по одной всесильной, ничем не ограниченной воле архиерея, священник с позором гонится из села, где устроился, всем обзавелся, и, загнанный в какой-нибудь беднейший приход, до конца жизни бедствует страшно.
И архиерей, поступая таким образом, показывает, что он человек, вполне понимающий современные правила жизни: «делай угодное, не разбирая справедливо или нет, тем, кто может тебе заплатить за это; и презирай, гони, правы они или нет… — тех, которые ничем не могут воздать тебе». Помещики от такого архиерея в восторге, угощают его славно, и чуть на руках не носят: на что лучше? Кроме того, помещики кричат громко, и голос их легко может достигнуть до Петербурга. А священник? Оказать ему милость, и даже справедливость — кто, кроме Бога, услышит его благословения? Пусть же он, задавленный, стонет, обливается кровавыми слезами, гибнет преждевременно, оставляя семейство в полной нищете, — что за беда? Лице слишком ничтожное, чтобы думать о нем!
И священник, боясь гибели, боясь не только за себя, сколько за семейство свое, безмолвен при самых дерзких, самых нечестивых, самых соблазнительных выходках помещика своего. При нем в доме помещика кощунствуют над всем святым (самый обыкновенный пример разговора у помещика за столом, особенно, когда тут же случится и священник), нагло ругаются над учреждениями Церкви, — и он сначала возмущается всей душей своей, содрогается до глубины костей и мозгов, а восстать против этого — смело, крепко, как подобает иерею — не смеет. Чем далее, тем хладнокровнее слушает подобные выходки, и наконец до того привыкает к ним, что и сам вклеивает анекдоту… Вот родила дворовая девка, священник хотел бы побранить ее за распутство, да еще барыня просила о том же: житья нет, все девки перебаловались, а как бранить? Что, если она под особенным покровительством барина? И молчит он, а чего доброго и водочки выпьет, поздравляя с благополучным разрешением. Вот — лучшему крестьянину барин приказывает взять за себя девицу, успевшую родить двоих-троих, отбиваться от распутной (почти всегда поневоле) перед барином невозможно: и высекут, в месяц не забудешь, и взять не минешь; и он обращается с мольбой к священнику, чтоб не венчал. Напрасная мольба! Священник хорошо знает все несчастные последствия подобного брака, но как идти против воли барской? И венчает. И наконец он не иерей, а тот же лакей, лишь в другом костюме. Зато и помещик к нему хорош, и принимает его ласково, и делает участником оргий своих. Нет нужды, что священник и напьется — это ничего: похохочут и на другой день поправят его, одного не простят: если он осмелится быть настоящим иереем.
Но поставленный в такое положение в отношение к помещику, может ли он быть настоящим пастырем для прихожан крестьян? Нет. Преследовать зло и порок в крестьянине, когда тут же, перед глазами, большее зло, страшнейшие пороки, против которых он не может восстать, значит — слишком резко противоречить себе, да и трудиться без пользы. И у крестьян есть своя логика; а на все убеждения священника они будут отвечать одно: «так, мы дурно делаем, — нам за это и казни в настоящей жизни и ад в будущей; а барин-то делает похуже, что ж? и здесь-то он живет в раю, и в будущей, чай, ты обещал ему рай же… — а коли за такие дела в самом деле ад, так чего ж ты не скажешь барину, не остановишь его дел, не пригрозишь ему адом, как и нам, грешным? Барину можно это делать, а нам нельзя; полно, ты только нас морочишь и стращаешь, верно, с барского приказу»… Что против этого скажет священник? Ему остается молчать и — плакать о таком страшном положении своем, если он еще сохранил в себе самосознание; или — идти к помещику и в оргиях заглушать последние проблески совести.
(…) Более свободен в своих действиях священник в том приходе, где прихожане — казенные крестьяне. Но и тут священник неизбежно подвергается влиянию прихожан, и не может быть настоящим пастырем. (…)
Случился праздник, например, Пасха — священник ходит с образами. Угощение — то есть водка и закуска — в каждом доме. Молебен отслужили, и священника просят почтить хозяина — выпить водки и закусить. Священник отказывается, — перед ним становится все семейство на колени и не встает, пока священник не выпьет. Не подействовало и это; уговорил он хозяев встать, и идет не выпивши: конечно, хозяин в страшной обиде: с негодованием бросает что-нибудь за молебен, и уже не провожает священника. А это выражение величайшего неудовольствия. Обыкновенно священника из одного дома все семейство провожает до ворот другого.
После священник не осмелься и толкнуться к нему с какой-нибудь нуждой — грубый отказ: ты не хотел почестить меня, так я не слуга тебе. Так в одном доме, так в другом и третьем и далее, и к концу деревни самый осторожный и крепкий едва в силах исполнять свое дело, менее осторожный и крепкий совершенно теряет свое сознание, и чего только не делается в таком положении!
Дурно это, нестерпимо дурно, совершенно согласны мы с этим. Но просим стать кому угодно на место священника и сказать: как бы поступил он? Выдержал бы он все: и просьбы, и гнев, и не стал бы пить ни в одном доме? Но после этого целая деревня, весь приход негодует на него. (…)
Кстати, несколько слов вообще о хождении по приходу. Если когда-либо решатся приступить в самом деле к преобразованию духовенства, то в числе самых необходимых мер должно быть совершенное уничтожение этих хождений. К чему и для чего они?
Нужно служить молебен — пусть служат в церкви. А то посмотрите, что делается в селах: пьяные служат, пьяные молятся; что ж это за молитва? Да, эти хождения не дело религиозное, а лишь обычай, положим вековой, с единственной целью сбирать деньги. Уничтожьте этот обычай — и вы уничтожите наполовину пьянство и беспорядки в духовенстве. (…) А то, напр., о Пасхе тащат образ из одной деревни в другую девки и бабы; тут и шум, и хохот, и перебранки; после волокут священника с причтом в телеге — не позор ли это для религии? И не лучше ль средство вконец убить всякое расположение к ней крестьян?
Священник Иоанн Белюстин (1819-1890)
Сайт «Ветрово»
Лишь одно слабое утешение,что все мы потомки дворян.