col sm md lg xl (...)
Не любите мира, ни яже в мире...
(1 Ин. 2:15)
Ветрово

Иеромонах Роман. Ответ преподавательнице литературы

С от­да­ни­ем Рож­дест­ва Хрис­то­ва!

Бед­ная С., пе­ре­гру­же­на ра­бо­той, вся в бе­гах, а тут ещё и пе­ре­пис­ка (на­де­юсь, на неё не тра­тят­ся нерв­ные клет­ки?)! От­ве­чай­те по ме­ре сил и воз­мож­нос­ти, со сво­ей сто­ро­ны так­же бу­ду от­пи­сы­вать не сра­зу, хо­тя очень не люб­лю не­ис­пол­нен­ных дел.

Не счи­таю воз­мож­ным, вер­нее, счи­таю без­нравст­вен­ным для се­бя спо­рить с Ва­ми.

Да ведь никто и не спорит. Ещё Исаак Сирианин сказал: Лучше быть другом убийце, чем любителю споров! Какие верные слова! Мне они так легли на душу, что с той поры смотрю, чего хочет спрашивающий — оказаться правым, убить время или всё же ищет Истину? Оказаться правой Вы не помышляете, времени лишнего не имеете, Истиной обладаете (как и пишущий, по мере очищения), потому и принимаю Вас как собеседницу, а не спорщицу. Сам же пишу, как понимаю, надеясь не задеть своей искренностью. Да и как об очевидном спорить? Грязь нужно признавать грязью, а не мёдом. К сожалению, мiр живёт по поговорке: Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку. А ведь, по правде, с Юпитера должен быть гораздо больший спрос: не с быка же берут пример.

Конечно, Вы, глядя с вершины, (вершины бывают разные, на одной из них Вы, это вполне естественный определенный итог Вашего движения) видите закономерности в ином свете.

Вот суды мiра! Если уважаем человека, то сразу подчиняем глаза чувствам: уже и вершины увидели в болотах. Но к вершинам ещё вернёмся.

Странно было бы, чтобы Вы подпитывались духовно и нравственно литературой, пусть и великой.

Почему же странно, питаясь духовно-нравственной литературой, да ещё и великой, подпитываться ею? Что-то не так, чувствуете? Нас питает то, чем мы питаемся. А здесь получается — едим духовное, нравственное, великое, а подпитаться не можем. В мiру таких несуразностей предостаточно. Мiр любит винегреты, подмены, вывороты, двойные сальто и тулупы. Сами знаете, какие сейчас продукты, даже икру делали из нефти! Вот по такому принципу и устроено мiрское обучение (начал писать образование и не смог). Какая может быть духовность без Духа? Бездуховная! Бездуховная духовность? Немасляное масло? Бывает ли такое? Чем же питают в школах и вузах? Душевностью (в лучшем случае, а в худшем — явной бесовщиной)! Церковь же учит отличать духовное от душевного и остерегает чад Своих жить душевным (Это не есть мудрость, нисходящая свыше, но земная, душевная, бесовская (Иак. 3:15). Душевный человек не принимает того, что́ от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно (1 Кор. 2:14). Вот почему мiрская духовность, если и имеет право на существование, то только заключённой в кавычки. И вот почему невозможно подпитаться духовно-нравственной (как может быть нравственной замена Божьего человеческим?) литературой. Говоря о духовности, педагоги могут сказать: Мы называем духовностью всё, что создано духом лучших людей всех времён. Но только ли лучших мы изучаем? Впрочем, оставив худших, возьмём высший ряд — совестливейших представителей самой человечной Великой Русской литературы. Признавая высокохудожественность многих произведений, мало кого из их авторов хотел бы видеть поводырём юности и молодости (дабы дать возможность юности и молодости дожить до старости и не оказаться в конце жизни в полном тупике).

Вот как описывает современный прозаик встречу с доживающий свой век поэтом:

«Вчера я побывал в гостях у настоящего Поэта, который в моем представлении должен быть небожителем… Крохотная неухоженная комнатка в питерской коммуналке. По стенам — фотографии ушедших, старые грамоты, бумажная иконка, совсем мало книг, на заваленном столе — пишущая машинка; и сам хозяин недавно вернулся из больницы после операции, небрит и одет небрежно. Во всем чувствуется запустение старости. Пытаюсь взять у него интервью, задаю умные вопросы о поэзии, но вразумительных ответов не получаю. Я разочарован и жду момента, чтобы уйти, не обидев. Прошу прочитать старого поэта новые стихи. Он достает толстую папку — и куда вдруг подевалось его потрепанное жизнью лицо и вся обстановка вокруг? Он начал читать — и волны истинной поэзии стали разливаться по комнате. Его близорукие глаза оживились, он дышал поэзией, а я с наслаждением вбирал звуки его голоса. Этот старик с изломанной судьбой, в крохотной коммунальной комнатушке творил чудо — и я стал свидетелем его. Скоро он устал, мы трижды поцеловались, я поклонился Поэту в ноги и заторопился домой. А он остался — в своем вечном одиночестве — творить Стихи, пока рука держит перо…»

Прозаик пригласил читателя к восхищению, но картина более достойна воздыхания, а не восторга. Напоследок же писатель вообще разоткровенничался: Он говорил мне, что не верит в Бога, а верит во всемирный разум. Вот как опасно кормиться душевностью, трапезой своего духа!

Как построить систему воспитания? Образования? Какие нравственные ориентиры должны быть?

Вос-питание, вос-питатель. Сами слова учат: питать нужно тем, что возводит, возвышает. Безбожные учреждения, предлагая попкорм-ниспитание, не имеют права на эти высокие слова. Образование говорит об образе. Какие образы предлагает мiр? Всё тех же лучших людей всех времён? Об одном уже прочитали ( готов обнять его, но не следовать за ним). Но ведь и прочие лучшие люди не были идеалами. Почему же юность должна следовать за ущербностью? Почему она должна подражать, становиться копией знаменитых ущербностей? Цель истинного воспитания и образования — раскрыть, очистить в себе уже существующий Образ. Стать просвещённым человеком или личностью — не значит набраться всевозможной внешней информации и владеть иностранными языками. Это свойство цивилизованного человека, которого, при всей его напичканности, нельзя назвать просвещенным: невозможно просветиться и просвещать без Света, невозможно стать личностью без обретения Лика.

Конечно, он был дитя своего века, грешное гениальное дитя…

Свят Один Господь, все мы грешны, и гениальность не зачёркивает грех, но после Вашей фразы чуть ли не умилиться захотелось — грешное, но зато гениальное дитя — всё дозволено Юпитеру!

19 век, живут, творят великие подвижники Феофан Затворник, Игнатий Брянчанинов, а П. обозначен Ильиным, Достоевским как «наше всё», почему?

Вот и вернулись к вышепомянутым вершинам, к судам мiра сего. Достоевский с Ильиным были светскими людьми. Почитайте перлы Ф. М.:

«…Гомер (баснословный человек, может быть как Христос, воплощенный Богом и к нам посланный) может быть параллелью только Христу, а не Гёте».

«…Но без Шекспира не должно бы жить человечеству и, кажется, совсем нельзя жить человечеству… Шекспир — это пророк, посланный Богом, чтобы возвестить нам тайну о человеке, души человеческой».

Не удивительно, если Гомер, как Христос, а Шекспир пророк, то и П. будет наше всё! Разве преподобный Феофан Затворник и святитель Игнатий не читали П.? Почему же ни они, ни другие Столпы Церкви не сказали: П. наше всё?! Потому что отличали душевное от духовного и не питались душевным. А вот слова Гоголя, который, хотя любил и почитал поэта, оказался трезвее восторгающихся: — Нет, не П. и никто другой должен стать теперь в образец нам: другие уже времена пришли. Дружил с поэтом, гордился этим, но не сказал: П. наше всё!

А вот что говорит сам поэт: Мы обязаны нашим монахам нашей историею, следственно, и просвещением. И здесь он, конечно, правее своих восторженных поклонников.

И Ильин же поставил, на мой взгляд, абсолютно верный диагноз любви большинства русских людей к П.: «Он дал нам возможность, и основание, и право верить в призвание и творческую силу нашей Родины, благословлять её на всех её путях и прозревать её светлое будущее, какие бы ещё страдания, лишения или унижения ни выпали на долю русского народа».

Даже общеизвестный мыслитель должен говорить только от своего имени, ибо каждый будет отвечать только за себя (и за тех, кому повредил). И возможность, и основание, и право верить в творческую силу нашей Родины дали мне, как и многим верующим, лучшие Сыны Русской Матери Церкви, но уж никак не классики.

Не приведи Бог видеть русский бунт, безсмысленный и безпощадный…

Который и устроили его друзья-приятели и к которому он не присоединился волей случая. В детстве нас заставляли заучивать Во глубине сибирских руд… И дум высокое стремленье! Сколько поколений было обрублено этой ложью!

Надеюсь, Вы понимаете, что мои претензии не к отдельным личностям, давно отошедшим в мiр иной. Речь о литературе, которая в первую же очередь губила своих верных слуг. Вот пришёл прозаик к поэту — где его жёны и сожительницы, где его брачные и внебрачные дети? Не в монастыре же, после пострига, он взялся за перо. Души прекрасные порывы отобрали всё, привели в тупик и к общению с зелёным змием. Успеет ли придти к Богу? Не знаю.

И в заключение предлагаю отрывки из Народной Монархии И. Солоневича. Простите за объём, но всё к нашей теме:

«В числе прочих противоречий и контрастов, которыми так обильна русская жизнь, есть и такой: между тремя последовательными и последовательно консервативными факторами русской жизни — Монархией, Церковью и Народом — затесалась русская интеллигенция, самый неустойчивый и самый непоследовательный социальный слой, какой только существовал в мировой истории. Слой в одинаковой степени беспочвенный и бестолковый — бестолковый именно потому, что беспочвенный. С момента своего рождения на свет Божий эта интеллигенция только тем и занималась, что „меняла вехи“:

И я сжег всё, чему поклонялся,
Поклонялся всему, что сжигал».

«Психология народа не может быть понята по его литературе. Литература отражает только отдельные клочки национального быта — и, кроме того, клочки, резко окрашенные в цвет лорнета наблюдателя. Так, Лев Толстой, разочарованный крепостник, с одной стороны, рисовал быт русской знати, окрашенный в цвета розовой идеализации этого быта, и, с другой, отражал чувство обреченности родного писателю слоя. Ф. Достоевский — быт деклассированного и озлобленного разночинца, окрашенный в тона писательской эпилепсии. А. Чехов — быт мелкой интеллигенции, туберкулезного происхождения. М. Горький — социал-демократического босяка. Л. Андреев — просто свои алкогольные кошмары. Алкогольные кошмары Эдгара По никто не принимает за выражение североамериканского духа, как никто не принимает байроновский пессимизм за выражение великобританской идеи. Безуховы и Волконские могли быть. Каратаевых и Свидригайловых быть не могло. Плюшкины могли быть, как могли быть и Обломовы, но ни один из этих героев никак не характеризует национальной психологии русского народа.

Русскую психологию характеризуют не художественные вымыслы писателей, а реальные факты исторической жизни.

Не Обломовы, а Дежневы, не Плюшкины, а Минины, не Колупаевы, а Строгановы, не „непротивление злу“, а Суворовы, не „анархические наклонности русского народа“, а его глубочайший и широчайший во всей истории человечества государственный инстинкт.

Всякая литература живет противоречиями жизни, — а не ее нормальными явлениями. Всякая настоящая литература есть литература критическая. В тоталитарных режимах нет критики, но нет и литературы. Литература всегда является кривым зеркалом народной души. Наша литература в особенности, ибо она родилась в эпоху крепостничества, достигла необычайной технической высоты и окрасила все наши представления о России в заведомо неверный цвет. Но в такой же цвет окрасила их и русская историография.

Фактическую сторону русской истории мы знаем очень плохо — в особенности плохо знают ее профессора русской истории. Это происходит по той довольно ясной причине, что именно профессора русской истории рассматривали эту историю с точки зрения западно-европейских шаблонов. Оценка же русской истории с точки зрения этих шаблонов правильна в такой же степени, как если бы мы стали оценивать деятельность Менделеева с точки зрения его голосовых связок. Или: культуру Эллады с точки зрения Империи. Или Империю Рима с точки зрения Праксителя. Или промышленность САСШ с точки зрения цыганского табора. Русские историки пытались измерить: версты килограммами и пуды — метрами. Запутались сами, запутали и нас».

«„Примитивный московский царизм — единственная форма правления, еще и сейчас естественная для русского… нация, назначение которой — еще в течение ряда поколений жить вне истории… В царской России не было буржуазии, не было государства вообще… вовсе не было городов. Москва не имела собственной души“ („Унтерганг дес Абендсландес“, 2, стр. 232). Оскар Шпенглер не принадлежит к числу самых глупых властителей дум Германии — есть значительно глупее. И эту цитату нельзя целиком взваливать на плечи пророка гибели Европы: он все это списал из русской литературы. У нас прошел как-то мало замеченным тот факт, что  вся немецкая концепция завоевания востока была целиком списана из произведений русских властителей дум. Основные мысли партайгеносса Альфреда Розенберга почти буквально списаны с партийного товарища Максима Горького. Достоевский был обсосан до косточки. Золотые россыпи толстовского непротивленчества были разработаны до последней песчинки. А потом — получилась — форменная ерунда. „Унылые тараканьи странствования, которые мы называем русской историей“ (формулировка М. Горького) каким-то непонятным образом пока что кончились в Берлине и на Эльбе. „Любовь к страданию“, открытая в русской душе Достоевским, как-то не смогла ужиться с режимом оккупационных Шпенглеров. Каратаевы взялись за дубье и Обломовы прошли тысячи две верст на восток и потом почти три тысячи верст на запад. И „нация, назначение которой еще в течение ряда поколений жить вне истории“ сейчас делает даже и немецкую историю. Делает очень плохо, но все-таки делает.

Наша великая русская литература — за немногими исключениями — спровоцировала нас на революцию. Она же спровоцировала немцев на завоевание. В самом деле: почему же нет? „Тараканьи странствования“, „бродячая монгольская кровь“ (тоже горьковская формулировка), любовь к страданию, отсутствие государственной идеи, Обломовы и Каратаевы — пустое место. Природа же, как известно, не терпит пустоты. Немцы и поперли: на пустое место, указанное им русской общественной мыслью. Как и русские — в революционный рай, им тою же мыслью предуказанный. Я думаю, — точнее, я надеюсь, — что мы, русские, от философии излечились навсегда. Немцы, я боюсь, не смогут излечиться никогда. О своих безнадежных спорах с немецкой профессурой в Берлине 1938-1939 года я рассказываю в другом месте. Здесь же я хочу установить только один факт: немцы знали русскую литературу и немцы сделали из нее правильные выводы. Логически и политически неизбежные выводы. Если „с давних пор привыкли верить мы, что нам без немцев нет спасенья“, если кроме лишних и босых людей, на востоке нет действительно ничего — то нужно же, наконец, этот восток как-то привести в порядок. Почти по Петру: „добрый анштальт завести“. Анштальт кончился плохо. И — самое удивительное — не в первый ведь раз!..

В умах всей Германии, а вместе с ней, вероятно, и во всем остальном мире, русская литературная продукция создала заведомо облыжный образ России — и этот образ спровоцировал Германию на войну. Русская литературная продукция была художественным, но почти сплошным враньем. Сейчас в этом не может быть никаких со мнений. Советская комендатура на престоле немецкого „мирового духа“, русская чрезвычайка на кафедре русского богоискательства, волжские немцы и крымские татары, высланные на север Сибири из бывшей „царской тюрьмы народов“, „пролетарии всех стран“, вырезывающие друг друга — пока что ДО предпоследнего, — все это ведь факты. Вопрос заключается в том: какими именно новыми цитатами будет прикрыта бесстыдная нагота этих бесспорных фактов?

Русскую „душу“ никто не изучал по ее конкретным поступкам, делам и деяниям. Ее изучали „по образам русской литературы“. Если из этой литературы отбросить такую — совершенно уже вопиющую ерунду, как горьковские „тараканьи странствования“, то остается все-таки, действительно, великая русская литература — литература Пушкина, Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова и, если уж хотите, то даже и Зощенки. Что-то ведь „отображал» и Зощенко. Вопрос только: что именно отображали все они — от Пушкина до Зощенко?

Онегины, Маниловы, Обломовы, Безуховы и прочие птенцы прочих дворянских гнезд, — говоря чисто социологически, — были бездельниками и больше ничем. И, — говоря чисто прозаически, — бесились с жиру. Онегин от безделья ухлопал своего друга, Рудин от того же безделья готов был ухлопать полмира. Безухов и Манилов мечтали о всяких хороших вещах. Их внуки — Базаров и Верховенский — о менее хороших вещах. Но, тоже о воображаемых вещах. Потом пришло новое поколение: Чехов, Горький, Андреев. Они, вообще говоря, „боролись с мещанством“, — тоже чисто воображаемым — ибо, если уж где в мире и было „мещанство“, то меньше всего в России, где и „третьего-то сословия“ почти не существовало и где „мелко-буржуазная психология“ была выражена менее ярко, чем где бы то ни было в мире.

Все это вместе взятое было окрашено в цвета преклонения перед Европой, перед „страной святых чудес“ — где, как это практически, на голом опыте собственной шкуры установила русская эмиграция, — не было никаких ни святых, ни чудес. Была одна сплошная сберкасса, которая, однако, сберегла мало. В соответствии с преклонением перед чудотворными святынями Европы трактовалась и греховодная российская жизнь. С фактическим положением вещей русская литература не стеснялась никак. Даже и Достоевский, который судорожно и болезненно старался показать, что и нас не следует „за псы держати“, что и мы люди, — и тот каким-то странным образом проворонил факт существования тысячелетней империи, жертвы, во имя ее понесенные в течение одиннадцати веков и результаты, в течение тех же веков достигнутые. Достоевский рисует людей, каких я лично никогда в своей жизни не видал — и не слыхал, чтобы кто-нибудь видал, а Зощенко рисует советский быт, какого в реальности никогда не существовало.

В первые годы советско-германской войны — немцы старательно переводили и издавали Зощенко: вот вам, посмотрите, какие наследники родились у лишних и босых людей! Я, как читателям, вероятно известно, никак не принадлежу к числу энтузиастов советского строительства. Но то, что пишет Зощенко, есть не сатира, не карикатура и даже не совсем анекдот: это просто издевательство. Так, с другой стороны, — издевательством был и Саша Черный. Саша Черный живописал никогда не существовавшую царскую Россию, как Зощенко — никогда не существовавшую советскую. Саша Черный писал:

          …Читали, — как сын полицмейстера ездил по городу,
          Таскал почтеннейших граждан за бороду,
          От нечего делать нагайкой их сек —
           — Один — пятьдесят человек?

Никто этого не „читал“. Но все думали что, вероятно, где-то об этом было написано: не выдумал же Саша Черный? Эти стишки, переправленные за границу, создавали впечатление о быте, где такие вещи, может быть, и не случаются каждый день, но все-таки случаются: вот, катается сын полицмейстера по городу и таскает почтеннейших граждан за бороду. А граждане „плакали, плакали, написали письма в редакцию — и обвинили реакцию…“ — Абсолютная чушь. Неприкосновенность физиономии была в царской России охранена вероятно, больше, чем где бы то ни было во всем остальном мире: телесных наказаний у нас не было, а в Англии они были по закону, в Германии — и по закону и по обычаю. В царской полиции действительно, били — так били и бьют во всех полициях мира — вспомните „Лунные скитания“ Джека Лондона и „Джимми Хиггинс“ Элтона Синклера. Точно также и в советских концлагерях в мое время, по крайней мере, с заключенными и даже с обреченными обращались вежливее, чем не только в Дахау, но и в лагерях Ди-Пи. Но всякая чушь, которая подвергалась, так сказать, художественному запечатлению — попадала в архив цитат, в арсенал политических представлений — и вот попер бедный наш Фриц завоевывать зощенковских наследников, чеховских лишних людей. И напоролся на русских, никакой литературой в мире не предусмотренных вовсе. Я видел этого Фрица за все годы войны. Я должен отдать справедливость этому Фрицу: он был не столько обижен, сколько изумлен: позвольте, как же это так, так о чем же нам сто лет подряд писали и говорили, так как же так вышло, так где же эти босые и лишние люди? Фриц был очень изумлен. Но в свое время провравшаяся профессура накидывается на Фрица с сотни других сторон и начинает врать ему так, как не врала, может быть, еще никогда в ее славной научной карьере.

* * *
         
Дело, в частности заключается в том, что всякая литература, в особенности большая литература, всегда является кривым зеркалом жизни. Ее интересует конфликт и только конфликт. Л. Толстой так начал свою „Анну Каренину“: „Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастная семья несчастлива по-своему“.

Если конфликта нет — то литературе, собственно, не о чем и рассказывать. Тогда получаются то ли старосветские помещики, к которым с такой иронией относится Гоголь, то ли „Герман и Доротея“, которых так снисходительно замалчивают любители Гете. Аристократический стиль трагедии, где „личность“ вступает в роковой конфликт с „роком“, или плебейский стиль юмористики, — где конфликт вырождается в нелепость, в чепуху, в сапоги всмятку, или буржуазная драма, где личность борется с „социальными условиями“, со „средой“, — все это занимается поисками конфликта в первую голову.

 Большая литература есть всегда литература обличительная. Именно поэтому благонамеренной литературы нет и быть не может. Тоталитарные режимы не имеют обличения — не имеют литературы. „Обличение“ обличает всякие неувязки жизни — их есть всегда достаточное количество. Но творчество жизни также всегда проходит мимо литературы. Счастливая семья, занимающаяся творчеством новых поколений — о чем тут писать? Толстой попробовал, но кроме пеленок Наташи Ростовой-Безуховой и пуговичек Долли — даже и у него ничего не получилось. Или — получилось что-то скучное. Критика разводит руками: зачем нужны были эти пеленки?

Русская литература — это почти единственное, что Запад более или менее знал о России и поэтому судил о русском человеке по русской литературе. Англию мир знал лучше. И поэтому даже и не пытался объяснить судьбы Великобританской Империи то ли байроновским пессимизмом, то ли гамлетовской нерешительностью — Байрон — Байроном, Гамлет — Гамлетом, а Великобританская Империя — она сама по себе независимо от Байронов и Гамлетов. С нами случилось иначе…

Русская дворянская литература родилась в век нашего национального раздвоения. Она, говоря грубо, началась Карамзиным и кончилась Буниным. Пропасть между пописывающим барином и попахивающим мужиком оказалась непереходимой: общий язык был потерян и найти его не удалось. Барин мог каяться и мог не каяться. Мог „ходить в народ“ и мог кататься на „теплые воды“ — от этого не менялось уже ничто. Граф Лев Толстой мог гримироваться под мужичка и щеголять босыми своими ногами — но ничего, кроме дешевой театральщины из этого получиться не могло: мужик Толстому все равно не верил: блажит барин, с жиру бесится.

         
Не чувствовать этого Толстой, конечно, не мог. Горький в своих воспоминаниях о Толстом описывает свой спор с великим писателем земли русской: великий писатель утверждал, что мужик в реальности никогда не говорит так, как он говорит у Горького: его, де, речь туманна, запутанна и пересыпана всякими тово да так. Горький, боготворивший Толстого, — не вполне, впрочем, искренне, — никак не мог простить фальши в толстовском утверждении: „я-то мужика знаю — сам мужик“. Толстовское утверждение было так же фальшиво, как были фальшивы и толстовские босые ноги. Мужик же говорит в разных случаях по-разному, разговаривая с барином, которого он веками привык считать наследственным врагом — мужик естественно будет мычать: зачем ему высказывать свои мысли? Отсюда и возник псевдо-народный толстовский язык. Но вне общения с барином — речь русского мужика на редкость сочна, образна, выразительна и ярка. Этой речи Толстой слыхать не мог. Он, вечный Нехлюдов, все пытался как-то благотворить мужику барскими копейками — за счет рублей у того же мужика награбленных. Ничего, кроме взаимных недоразумений получиться не могло.

Толстой — самый характерный из русских дворянских писателей. И вы видите: как только он выходит из пределов своей родной, привычной дворянской семьи, все у него получает пасквильный оттенок: купцы и врачи, адвокаты и судьи, промышленники и мастеровые — все это дано в какой-то брезгливой карикатуре. Даже и дворяне, изменившие единственно приличествующему дворянскому образу жизни — поместью и войне — оказываются никому ненужными идиотиками (Кознышев). Толстой мог рисовать усадьбу — она была дворянской усадьбой, мог рисовать войну — она была дворянским делом — но вне этого круга получалась или карикатура вроде Каренина или ерунда вроде Каратаева.

Каратаевых на Руси, само собою разумеется, не было. Это только мягкая подушка, на которой спокойно могла бы заснуть дворянская совесть. Этакая Божья коровка, которую так уютно можно доить. Но доить — надолго не удалось. Вокруг яснополянских дворянских гнезд подымалась новая непонятная, враждебная, страшная жизнь: Колупаевы, Разуваевы стали строить железные дороги. Каратаевы стали по клочкам обрывать дворянское землевладение, Халтюпкины стали строить школы. И Стива Облонский идет на поклон к „жиду концессионеру“: он, Рюрикович, — все пропил и все проел, но работать он, извините, и не желает и не может. Куда же деваться ему, Рюриковичу?

На этот вопрос дал ответ последний дворянский писатель России — Иван Бунин:

          Что ж? Камин затоплю, стану пить…
          Хорошо бы собаку купить.


         
Но не удались ни камин, ни собака: пришлось бежать. И бунинские „Окаянные дни“, вышедшие уже в эмиграции, полны поистине лютой злобы — злобы против русского народа вообще.

* * *

Психология русского народа была подана всему читающему миру сквозь призму дворянской литературы и дворянского мироощущения. Дворянин нераскаянный — вроде Бунина, и дворянин кающийся — вроде Бакунина, Лаврова и прочих, все они одинаково были чужды народу. Нераскаянные — искали на западе злачных мест, кающиеся искали там же злачных идей. Нераскаянные говорили об азиатской русской массе — кающиеся об азиатской русской монархии, некоторые (Чаадаев) об азиатской русской государственности вообще. Но все они не хотели, не могли, боялись понять и русскую историю и русский дух. Лев Толстой доходит до полной, — конечно, кажущейся — беспомощности, когда он устами Кознышева или Свияжского никак не может объяснить бедняге Левину — так зачем же, собственно, нужны народу грамота, школы, больницы, земство. Дворянству они не нужны — и Левин формулирует это с поистине завидной наивностью. Но зачем они нужны народу? И нужен ли народу сам Левин? До этого даже Толстой договориться не посмел: это значило бы поставить крест над яснополянскими гнездами — такими родными, привычными и уютными. Что делать? Все люди — человеки. Пушкин точно так же не смог отказаться от крепостного права, как и Костюшко, требовавший в своем знаменитом универсале немедленного освобождения польских крестьян — для их борьбы с Россией, — а своих крестьян так и не освободивший…

Толстой сам признавался, что ему дорог и понятен только мир русской аристократии. Но он не договорил: все, что выходило из пределов этого мира — было ему или неинтересно, или отвратительно. Отвращение к сегодняшнему дню — в дни оскудения, гибели этой аристократии, — больше, чем что бы то ни было другое — толкнуло Толстого в его скудную философию отречения. Но трагедию надлома переживал не один Толстой — по-разному ее переживала вся русская литература. И вся она, вместе взятая, дала миру изысканно кривое зеркало русской души.

Грибоедов писал свое „Горе от ума“ сейчас же после 1812 года. Миру и России он показал полковника Скалозуба, который „слова умного не выговорил с роду“ — других типов из русской армии Грибоедов не нашел. А ведь он был почти современником Суворовых, Румянцевых и Потемкиных и совсем уж современником Кутузовых, Раевских и Ермоловых. Но со всех театральных подмостков России скалит свои зубы грибоедовский полковник — „золотой мешок и метит в генералы». А где же русская армия? Что — Скалозубы ликвидировали Наполеона и завоевали Кавказ? Или чеховские „лишние люди“ строили Великий Сибирский путь? Или горьковские босяки — русскую промышленность? Или толстовский Каратаев крестьянскую кооперацию? Или, наконец, „мягкотелая“ и „безвольная“ русская интеллигенция — русскую социалистическую революцию?

Литература есть всегда кривое зеркало жизни. Но в русском примере эта кривизна переходит уже в какое-то четвертое измерение. Из русской реальности наша литература не отразила почти ничего. Отразила ли она идеалы русского народа? Или явилась результатом разброда нашего национального сознания? Или, сверх всего этого, Толстой выразил свою тоску по умиравшим дворянским гнездам, Достоевский — свою эпилепсию, Чехов — свою чахотку и Горький — свою злобную и безграничную жажду денег, которую он смог кое-как удовлетворить только на самом склоне своей жизни, да и то за счет совзнаков?

Я не берусь ответить на этот вопрос. Но во всяком случае — русская литература отразила много слабостей России и не отразила ни одной из ее сильных сторон. Да и слабости-то были выдуманные. И когда страшные, годы военных и революционных испытаний смыли с поверхности народной жизни накипь литературного словоблудия, то из-под художественной бутафории Маниловых и Обломовых, Каратаевых и Безуховых, Гамлетов Щигровского уезда и москвичей в гарольдовом плаще, лишних людей и босяков — откуда-то возникли совершенно непредусмотренные литературой люди железной воли. Откуда они взялись? Неужели их раньше и вовсе не было? Неужели сверхчеловеческое упорство обоих лагерей нашей гражданской войны, и белого и красного, родилось только 25 октября 1917 года? И никакого железа в русском народном характере не смог раньше обнаружить самый тщательный литературный анализ?

Мимо настоящей русской жизни русская литература прошла совсем стороной. Ни нашего государственного строительства, ни нашей военной мощи, ни наших организационных талантов, ни наших беспримерных в истории человечества воли, настойчивости и упорства — ничего этого наша литература не заметила вовсе. По всему миру — да и по нашему собственному созданию — тоже получила хождение этакая уродистая карикатура, отражавшая то надвигающуюся дворянскую беспризорность, то чахотку или эпилепсию писателя, то какие-то поднебесные замыслы, с русской жизнью ничего общего не имевшие. И эта карикатура, пройдя по всем иностранным рынкам, создала уродливое представление о России, психологически решившее начало Второй мировой войны, а, может быть, и Первой».

«Что типичнее для русского народа: Пушкин и Толстой или Ломоносов и Суворов? Русская интеллигенция, больная гипертрофией литературщины, и до сих пор празднует день рождения Пушкина, как день рождения русской культуры, потому что Пушкин был литературным явлением. Но не празднует дня рождения Ломоносова, который был реальным основателем современной русской культуры, но который не был литературным явлением, хотя именно он написал первую русскую грамматику, по которой впоследствии учились и Пушкины и Толстые. Но Ломоносов забыт, ибо его цитировать нельзя. Суворов забыт, ибо не оставил ни одного печатного труда. Гучковы забыты, ибо они вообще были неграмотными. Но страну строили они, — не Пушкины и не Толстые, — точно так же, как Америку строили Эддисоны и Форды, а не По и Уитмэны. Как Англию строили адвенчереры и изобретатели, купцы и промышленники, а не Шекспир и Байрон».

«… Дальше идут оценки, к которым понятие подхалимажа никак неприложимо. Их основной тон — почти на столетие — дал Пушкин. Его влюбленность в Петра и в „дело Петрово“, и в „град Петра“ проходит красной нитью сквозь все пушкинские творчество. Пушкин не видит никаких теневых сторон. Только „начало славных дней Петра мрачили мятежи и казни“; дальнейшие дни — дни славы, побед, творимой легенды о „медном всаднике» и о „гиганте на бронзовом коне“, который

          … над самой бездной
          На высоте, уздой железной
          Россию вздернул на дыбы…

„Медный всадник“ дал тон, который стал почти обязательным — тон этот общеизвестен. Менее известен толстовский отзыв о „Великом Преобразователе“. По политическим условиям старой России он, конечно, опубликован быть не мог.

Пушкин слал свое пожелание

          Красуйся, град Петра, и стой
          Неколебимо, как Россия».

«Не будем отрицать ни пушкинского гения, ни пушкинского ума. Но, вот, бросил же он свой знаменитый афоризм о пугачевском бунте: „русский бунт, бессмысленный и беспощадный“. Как мог Пушкин сказать такую фразу? Беспощадным было все — и крепостное право, и протесты против него, и подавление этих протестов: расправа с пугачевцами была никак не гуманнее пугачевских расправ — по тем временам беспощадно было все. Но так ли уж бессмысленным был протест против крепостного права? И так ли уж решительно никакого ни национального, ни нравственного смысла Пушкин в нем найти не мог? И это Пушкин, который воспевал «свободы тайный страж, карающий кинжал»? Почему он отказывал в праве на того же «стража свободы», но только в руках русского мужика, а не в руках бунтующего против государственности барина? Почему барский бунт декабристов, направленный против царя, был так близок пушкинскому сердцу и почему мужицкий бунт Пугачева, направленный против цареубийц, оказался для Пушкина бессмысленным? По совершенно той же причине, которая заставила людей конструировать теорию о бездне, перед которой стояла Московская Русь. Эту теорию — в не очень разных вариантах повторяют все наши историки до советских включительно».

«Потери русской культуры были чудовищны. Подсчитать их мы не сможем никогда. В стройке национальной культуры наступил двухвековой застой. То, что было создано дворянством — оказалось в большинстве случаев народу и ненужным, и чуждым».

Да, суровый приговор литературе вообще и в частности — Великой Русской! И, тем не менее, подписываюсь под этим приговором.

Иеромонах Роман
13 января 2009
Скит Ветрово

Заметки на полях

  • Иван Солоневич:

    «Саша Чёрный живописал никогда не существовавшую царскую Россию… Саша Чёрный писал:

    …Читали, — как сын полицмейстера ездил по городу,
    Таскал почтеннейших граждан за бороду,
    От нечего делать нагайкой их сек —
    — Один — пятьдесят человек?

    Никто этого не „читал“. Но все думали что, вероятно, где-то об этом было написано: не выдумал же Саша Чёрный? Эти стишки, переправленные за границу, создавали впечатление о быте, где такие вещи, может быть, и не случаются каждый день, но все-таки случаются: вот, катается сын полицмейстера по городу и таскает почтеннейших граждан за бороду. А граждане „плакали, плакали, написали письма в редакцию — и обвинили реакцию…“»

    Такая же ложная реальность создаётся и сейчас, причём не только словом, но зачастую и более грубыми, сильнодействующими средствами — например, с помощью видео. И получаются два параллельных мiра: подлинный и сфабрикованный. Многие и на митинги выходят потому, что в голове у них сложилась созданная кем-то «высокохудожественная» картина. Иначе не объяснить, почему живущие вокруг тебя мирные люди или мало что смыслящие подростки вдруг вступают в схватку с полицейскими.

    Во время митинга 23 января в Петербурге произошла история, которую, наверное, многие видели в новостях. Полицейский ударил ногой в живот женщину, которая вышла на проезжую часть со словами: «Зачем вы его схватили?» (о задержанном). На другой день он пришёл к ней в больницу с букетом цветов («Цветочки хорошенькие, хризантемочки», — сказала она) и попросил прощения. И женщина простила его, пояснив, что она православный человек и «противостояние искусственное».

    Разве это не две разные реальности? Женщина, идущая против полицейского, полицейский, бьющий её ногой, — одна реальность. Она на больничной койке, он с цветами — другая. Как будто вчера они были на сцене и играли роли, а сегодня встретились по-человечески.

  • «– Дьявол сначала поднимает национальное сознание, потом религиозное разворачивает в ту сторону, что, мол, какие мы исключительные, особые… И отделяет так от всех остальных. А потом по одному всех передавит!»

    https://pravoslavie.ru/120772.html

  • Тотьма

    Так ведь надо просто осознать, что если нет в тебе стержня, так это говорит только об одном, что нет в тебе Бога, нет веры. Поэтому и происходят всякие катаклизмы. Человек с верою не пнет женщину в живот, не станет делать вбросы во время выборов, не позволит себе многие неподобные дела, не позволит влезть в семью. Обе стороны — полиция и бунтари — однотипны. Они без Бога. Ни в той, ни в другой стороне правды нет, и нет спасения, потому что нет веры, а значит, нет и Истины.

  • Очень убедительно, впрочем, как и всегда у отца Романа. Есть о чём задуматься и поразмышлять. Трезвит здорово и трезвит именно тогда, когда нам трезвости явно и очень не хватает (не только и не столько в осмыслении роли русской литературы).
    Всегда считала себя недалёкой за то, что не люблю Достоевского, его героев, считая их пациентами палаты № 6 в силу маниакально- депрессивного их поведения (один Д. Карамазов чего стоит), тогда как все так восхищаются его творчеством. Оказывается — не все восхищаются. И. Солоневич: — » Достоевский рисует людей, которых я лично никогда не видал — и не слыхал, чтобы кто-нибудь видал». Вот и я могу смело повторить, что не видала таких, ибо пока не приходилось общаться с душевно не здоровыми.
    Конечно, это моё личное мнение и я его никому не навязываю, а только благодарю отца Романа за то, что учит сначала внимательно и сосредоточенно жевать и только потом глотать то, что навязывает, так называемое, общественное мнение, СМИ и проч. Мне ещё учиться и учиться этому.

  • Трясина

    Поклоны в ножки Дорогому Батюшке♱♱♱ Искаженная реальность-искажена в реальности.Лицидеи и клоуны везде,полным полна их стадо,как было так и есть,уже не перечесть,не где даже сесть,и не можа их всех съесть,надо везде обходить их заразу.Чтоб не пристала проказа.Искаженны даже их рожи,но рожи на что они похожи?да и ножки бегуть по другой дорожке! Стадо баранов идет куды?В пропасть беды. Да не бежит нога,ни когда туды,где пути кривы!!! Да Упова На БОГА всем сердцем своим,той защититель есть.

  • Коломна

    Верное видение истинного,
    правильно расставленные акценты — отец Роман озвучил то, чего, увы, не услышать в школе, в ВУЗе… и сто лет назад, и сегодня…

  • Нижний Новгород

    » И эта карикатура, пройдя по всем иностранным рынкам, создала уродливое представление о России, психологически решившее начало Второй мировой войны, а, может быть, и Первой».

    А немцы все же неплохо подготовились к войне с Советским Союзом, несмотря на старания наших классиков ввести их в заблуждение. Трудно представить, что они были настолько наивны, чтобы судить о характере нашего народа по литературным героям.

Уважаемые читатели, прежде чем оставить отзыв под любым материалом на сайте «Ветрово», обратите внимание на эпиграф на главной странице. Не нужно вопреки словам евангелиста Иоанна склонять других читателей к дружбе с мiром, которая есть вражда на Бога. Мы боремся с грехом и без­нрав­ствен­ностью, с тем, что ведёт к погибели души. Если для кого-то безобразие и безнравственность стали нормой, то он ошибся дверью.

Мир вам!

Новая книга иеромонаха Романа